Вместо курсовой работы пишу фикло про то, как у Штейна крыша едет.
Я хочу пейрить Спирита и Штейна, а вот этого всего — не хочу
читать дальшеШтейн тонет просто и без затей, его выключает волной безумия, и лишь винт в голове с протяжным скрипом раскручивается до щелчка; от монитора компьютера разливается мертвенно-бледный свет, но Штейн с недавних пор видит всё исключительно в красно-чёрных тонах. Он один, тет-а-тет со своим безумием, раздваивающимися стенами, путями и дорогами. Тет-а-тет с шумами, скрежетами и криками. И набатом — и в противовес — тихий, единичный вздох.
Штейн оборачивается через плечо, но он не видит, не видит, не видит! Лишь знает, что там — милая-милая, – милая до тошноты и зубного скрежета – Мария — отстранённо-холодная, Мария, шепчущая: «О, боже, Штейн, как ты?» и терпеливо собирающая осколки разбитых мензурок и зеркал. Штейн это отмечает, замечает на грани ускользающей реальности, чувствует дыхание её души, дыхание души милой-милой Марии, что должна благотворно влиять на подступающе-удушающее безумие. Вот только проблема в том, что голоса в голове тоже шепчут, и красные, плачущие кровью глаза пляшут на стенах. Мария рядом, она мягко кладёт ему руку на плечо, чуть сжимая в кулаке ткань его потрёпанного халата. Штейн замирает, и стук клавиатурных клавиш прекращается, и строки текста на мониторе замирают. Умирают.
К Штейну приходит ... кто-то, лиц он давно не замечает, вместо них — проклятое трёхглазие, голоса смешиваются, фигуры — расплываются. Они топят в (не)лицемерном сочувствии, жалости, и у Штейна руки трясутся от желания всадить в них — в этих нежданных визитёров — скальпель до крови и смерти.
Штейн смеется надрывно (кажется, Мария затихает, испуганно прижимая руку к груди), его трясёт. Милая-милая Мария, глупая, бесполезная Мария. Штейн утыкается в свои колени, и смеется-смеется-смеется. Тонет он один. Сейчас. Раньше. И впредь.
Раньше, конечно, был семпай — но теперь он смотрит свысока, с постамента своей зна-чи-мо-сти, высокомерия, из замкнутости зала смерти, с холодным блеском глаз, мутных-мутных, и как же приятно представлять, как скальпель входит ему в глазницу, и кровь брызжет, брызжет в разные стороны: на халат, на костюм, на пол, стены, потолок; на халате, пусть и сероватом, будет заметнее всего, брызги, маленькие моря, но семпай продолжает говорить: «Иди домой, Штейн», и руки наверняка сжимает в кулаки в карманах, и пульс у него зашкаливает. Глупо думать, что семпай не боится.
Глупо, конечно — семпай умеет бояться, как никто другой, Штейн помнит, прекрасно помнит, как дергается уголок его губ – неизменно правый, как сбивается дыхание — семпай, семпай, милый семпай; ведь вы помните, вы всё, конечно, помните, что началось это уже потом, когда вас забрали и вбили Штейну в мозг винт, как последний гвоздь — в гроб. Тогда стало легче и привычнее одновременно. Легче — дышать, привычнее — переживать всё в одиночестве
Раньше семпай расслабленно откидывал голову, а сейчас — кутается в свои костюмы, обязанности и слово «Долг», конечно же, перед Академией (иных-то у него и нет), и прикрывается щитом — доверием, и он так нестерпимо далеко, а в досягаемой близости – лишь Мария. Она о чём-то трещит, и это, на удивление, не раздражает — шутка ли, раздражаться из-за слов, когда весь мир тонет в крови. Вместе с миром, ко дну идёт сам Штейн. В который, в принципе, раз.
Воспалённое сознание смешивает реальность и иллюзию, взбалтывает, тщательно перемешивая день и ночь, и взбаламучивает всё существование Штейна. Он борется (старается), стискивает зубы, и до щелчка выкручивает винт, рискуя сорвать резьбу. Только смысла в этом почти нет.
Марию — милую-милую Марию — вскрывать даже не интересно; ей к лицу раздробленые кости, сброшенная обувь и полёт – с крыши. Так правильно, её — последний — шаг. Штейн с силой вдавливает пальцы в лоб. Не думать, не думать об этом, шаги она не сделает, так же, как нельзя взять в руки сердце семпая, выражаясь, разумеется, не фигурально. И сдавить, уничтожить сердце того, кто отныне лишь воспоминание.
Воспоминание — иллюзия. Штейн обхватывает себя руками, сдирая кожу на предплечьях, по четыре алых борозды на каждой руке, – с некоторых времен боль приводит в себя лучше всего; боль лучше безумия.
Лучше. Штейн старается держаться — из последних сил — и он держится, пока помнит, ради кого.
Хотя бы ради семпая — с его отстранённостью на грани паники; раньше было иначе. Раньше, раньше, раньше — он не шарахался от любого прикосновения, хотя знал — Штейн мотает головой — догадывался о некоторых исследованиях, и с нужной долей безразличия удивлялся появляющимся шрамам. Раньше — это сплошное «до». И всем очень повезёт, если Штейн застрянет где-то «между», так и не дойдя до конечного «после». «После» — это билет в один конец. «После» — это смерть
Вместо курсовой работы пишу фикло про то, как у Штейна крыша едет.
Я хочу пейрить Спирита и Штейна, а вот этого всего — не хочу
читать дальше
Я хочу пейрить Спирита и Штейна, а вот этого всего — не хочу
читать дальше